
* Данный текст распознан в автоматическом режиме, поэтому может содержать ошибки
Значение сказки для. психоанализа (Ульрих Груммес) Из наших рассуждений становится ясным, что сказку «можно рассматривать как своего рода самоотображение души» (Э. Юнг в: Laiblin 1965, 237). То есть в глубинной психологии сказка понимается как «повесть о двух мирах»: «Она характеризуется тем. что так или иначе нарушенный, роковым образом пришедший в упадок порядок жизни восстанавливается в ней и превращается в невредимое благодаря знакомству с новыми непредвиденными жизненными импульсами и возможностями» (Laiblin, 1965, 348). Второй мир — это мир чудес, поддерживающий — в противоположность обычному сознательному миру — и преобразующий. Не оспаривая эту точку зрения, следует подчеркнуть, что она демонстрирует также границы и опасности такого подхода и лежащего в его основе понятия компенсации. Сам Юнг исходит из того, что сознательное Я «достигает своих границ в области неизвестного». «Неизвестное же распадается на две группы объектов, а именно на чувственно постижимые, внешние и постижимые непосредственно, внутренние феномены. Первая группа представляет собой неизвестное внешнего мира, вторая — мира внутреннего. Последнюю область мы называем "бессознательным"» (Jung 1973, 65—66). В этом высказывании мы видим ограничения его подхода: сказка как свидетельство коллективного бессознательного с ее огромными, но неоднозначными возможностями принадлежит к так называемому внутреннему миру. При этом упускаются из виду условия так называемого внешнего мира — «реальности» по Фрейду — и не учитываются с точки зрения происхождения сказки. Это опять-таки означает, что нельзя удовлетворительным образом понять, почему сказка как выражение бессознательного относится ко всей реальности отдельного человека, который должен отвечать и так называемым внешним, и так называемым внутренним условиям. Юнг справедливо указывает на «редукционный каузализм» Фрейда. Однако, похоже, что и Юнгу не удалось избежать предполагающего цель каузализма. В отношении упомянутой сказки о золотом ключике это означает: мальчик — это тот, кому в нищете достается огонь и сокровище, поскольку его нищета слишком велика и должна быть компенсирована драгоценностями. Ведь нищета столь же одностороння, как и простое стремление, сдерживающее возможное «мечтаниями-желаниями». Стало быть, угрожает опасность приписать стойкость в испытаниях исключительно внутренним силам и понимать символы сказки лишь как «субъективную ступень человека», то есть «в отрыве от внешних причин» (Jung 1966, 96). Разумеется, мы не утверждаем, что символы сказки обязаны своим происхождением лишь внешним обстоятельствам. Следствием этой опасности, однако, является то, что символы сказки могут соблазнить к многостороннему, но неконкретному и ни к чему не привязанному толкованию. В таком случае образы побуждают к бесконечным интерпретациям, которые, по сути, оборачиваются просто объяснениями, поскольку незаметно прокрадывается предположение, будто сказка имеет объективное содержание, которое остается лишь отыскать. Гипотеза же о внутрипсихическом объективном содержании скрывает тот факт, что символ следует лишь понимать как тайну, а сказку — как притчи. Притчи же, как можно прочесть у Ницше, «не говорят, а только намекают. Глупец — кто хочет их узнать» (Nietzsche 1960, 337). А Гёте говорит о «тайнах» (1967, II, 237): «Символу не обойтись без слов, Что в тайну смысл и ясность вносят». Гёте имеет в виду: смысл и ясность не могут быть результатом однозначного толкования или бесконечных поисков объяснения. Иначе, как говорит Макс Люти о живом человеке, «на каждом шагу» возникает вопрос: «Что это значит на самом деле» (в: Laiblin 1965, 397). Поскольку тайну выведать невозможно, все замаски- 583